Новая газета
VK
Telegram
Twitter
Рязанский выпуск
№36 от 15 сентября 2011 г.
Осиповские разночтения – 2
В центре воспоминаний знаменитого рязанского педагога и рассказчика его встречи с Солженицыным, Астафьевым и семейная история о романе бабушки с Платоновым



Сегодня в гостях у «Новой газеты» снова, как и два года назад (№13Р от 20.04.2009 г.), Александр ОСИПОВ. Александр – миссионер по натуре, ему постоянно неймется рассказать кому-нибудь все, что он знает о литературе, а знает он о ней немало. Потому, наверное, уже после того, как он долгое время блестяще преподавал на литфаке Рязанского госуниверситета, затем, работая уже в Рязанском свободном лицее, Осипов прямо по месту новой работы ежемесячно и охотно читал всем желающим лекции о творчестве наиболее любимых им советских литераторов – героями этих его артистичных устных рассказов становились Александр Вертинский, Александр Галич, Николай Эрдман, Дмитрий Кедрин, Борис Корнилов, Константин Паустовский.

Тяга к литературе обозначилась в нем с детства. Александр вырос в литературной семье, его отец, Евгений Осипов, был заметным рязанским литератором 1950–60-х гг. прошлого века, и наш герой сызмальства был приучен к писательской среде. Ему есть что вспомнить не только из прочитанного – многие интересные факты запечатлелись непосредственно в его детской и подростковой памяти, не меньше он узнал из рассказов отца и других членов семьи.

Сожженные письма Платонова

– С Платоновым я столкнулся, когда уже, конечно, определенные сроки прошли. Но еще в детские годы это было имя «зацепленное» и легшее на мою память. И как-то я попросил свою солотчинскую бабушку: «Расскажи мне о Платонове». Бабуля напряглась, потому что были к этому основания. Она, кстати, была человек, бежавший от советской власти, она бежала от нее с Дальнего Востока и очутилась волею судеб в Солотче – это был длительный период и, конечно же, на нее не мог не упасть весь этот страх перед властью. И когда я, можно сказать, пошел в лобовую атаку и стал расспрашивать о Платонове, то она – я бы сказал даже, что стесняясь – нехотя выдавила несколько предложений. На этом поначалу все и закончилось. Но я не прекращал своих расспросов, в конце концов, «дожал» бабулю и выяснил вот что. То ли в сорок третьем, то ли в сорок четвертом – наверное,  это было все-таки в сорок четвертом году – Платонов несколько месяцев пребывал в Солотче. Паустовского тогда там не было – он был на фронте. Привез его Фраерман и с Фраерманом они не просто бездельничали – они вдвоем сочинили пьесу за это время. Пьеса называлась «Волшебное существо», и я почему-то в анналах творчества Андрея Платоновича этой пьесы как-то и не слышу, она не «мелькает». Она потом ставилась даже в Малом театре, но большого успеха не имела: какое-то незначительное время она была в репертуаре. Я об этом узнал, читая мемуары Юрия Марковича Нагибина – Нагибин очень бережно относился к памяти Платонова, хоронил его даже. Платонов, кстати, похоронен в Москве на армянском, не на русском кладбище.

По словам бабушки, Платонов был уже «жестоко ранен туберкулезом», и это чувствовалось: его как раз комиссовали из армии, и он где-то в Прибалтике служил в газете. Туберкулез его, в конце концов, и довел до гробовой доски, но это случилось семь лет спустя. Я не могу сказать это с полной определенностью, но, скорее всего, Андрей Платонович в бабулю был влюблен. Она действительно была тогда женщиной импозантной, тем более, имела гимназическое и институтское образование. И там какой-то небольшой адюльтер, как сейчас сказали бы, насколько я понимаю, имел место быть.

Бабуля говорила, что они с Платоновым часто ходили в лес, потому что волшебный воздух Солотчи давал ему ощутимое благо. Но больше всего, конечно, я сожалею о том, что не сохранились книги, которые он дарил ей, подписанные, и это была не одна, а много книг. И переписка была. Он ей писал письма, а бабуля потом возьми все это, да сожги. Потому что когда я допытывался у нее, то она, в конце концов, изрекла: «Да сожгла я их!» А много позже, когда Платонов уже стал считаться гением не только русской, но и всемирной литературы, добавила с горечью: «Дура! Сожгла!» Жалко, конечно, что так вышло. Я еще в советское время говорил: «Бабушка, если бы ты эти письма сохранила, я бы их в Америке опубликовал». Наверное, не надо было этого говорить, но действительно могла бы быть очень серьезная и значительная публикация.

Ледокол Солженицын

Свидеться и перемолвиться с Нобелевским лауреатом – это тоже событие, запоминающаяся веха. Тем более, с Нобелевским лауреатом по литературе, которых в России не так уж и много. Это было, когда в 1994 году Александр Исаевич возвращался из Америки.

Я его видел, конечно, и до этого, когда он жил в Рязани в 1960-е, но у меня тогда был щенячий возраст. К тому же, было это нечасто, потому Солженицын фрондировал рязанский Союз писателей, чего уж говорить, и вообще литературные рязанские круги – что было, то было. Когда я встречал его в обществе отца в писательских и редакционных кругах, то был совсем мальцом и ничего яркого о том времени не вспоминается. Помню только, что Солженицын никогда не говорил ничего лишнего, не слыл каким-то рассказчиком, чего я всегда ожидал и привык видеть в писателях. Более четких воспоминаний не осталось, но сделайте скидку на мой тогдашний возраст – мне было буквально пять-шесть лет.

Хотя цепкость памяти была. Допустим, я прекрасно помню 1959 год, когда отец брал меня на приезд Хрущева в Рязань, и я с галерки слушал его выступление в филармонии. Никита Сергеевич говорил и говорил, все время что-то отпивая из стакана, поставленного на трибуне, потом вдруг, так сказать, меняя курс своей политической до этого речи, вдруг спросил: «Вы рязанские?» Зал, естественно, недоуменно замолчал. Только головами многие закивали: да, мол, рязанские, какие же мы. «А я курский! Вы вот, наверно, частушки любите?» Реакция была – то, что в стенограмме пишут как «смех и оживление в зале». Хрущев продолжает: «Я помню, частушки любил, как сейчас мне нравится вот такая:

Эх, лапти мои, четыре опорки,
Хочу дома заночую, хочу у Егорки».

То есть цепкость своей памяти я не могу отрицать. А вот Солженицына я не могу вспомнить в этот ранний период: что такое?! Но естественно, фамилия его была все время на слуху. И когда он вернулся из своего вермонтского сидения в Россию, то первым делом, конечно, посетил Рязань.

Это была пятница, сентябрь 1994-го. Я закончил последнюю пару занятий в институте, в прекрасном расположении духа открыл входную дверь на улицу и по всегдашней привычке огляделся по сторонам, потому что улица Ленина дает перспективу. И бросив взгляд в сторону облдрамтеатра, я вдруг увидел, что со стороны Театральной площади движется фигура Нобелевского лауреата. Она была статуарна: офицерская прямая спина, мощная борода и сталинский полуфренч – он аккумулировал внимание всецело. Но, видимо, только мое. Не скажешь, что его обтекала толпа – времени было где-то полвторого, народу был немного – но все равно проходящие люди абсолютно не обращали внимания на Александра Исаевича и шли «сквозь него», спешащие по своим делам. Я не очерняю рязанцев. Но представьте: идет Нобелевский лауреат! И не просто идет – он существует в этом мире, он настолько явственен и реален, что трудно не заметить! А люди все равно спешат по своим делам и даже внимания не обращают.

Я пристроился сзади. У меня никакого не возникало плана действия: он вел меня, как корабль ведет на буксире какое-то малое безответное суденышко, и я хвостиком за ним шествовал. Он дошел до филармонии, бросил взгляд на нее… Вот бывают такие взгляды: удивительно стремительные, по орлиному, взбросы головы. Именно такой взгляд он бросил в сторону филармонии, памятника Павлову. Тут к нему подошел какой-то человек солидного возраста, который  узнал его. Солженицын, не нарушая свое внутреннее спокойствие, что-то ему резко ответил – я не разобрал и не расслышал – и пошел дальше. Я продолжил свое преследование.

Интересный момент. Перейдя улицу Свободы на зеленый свет, Солженицын абсолютно не повернул голову в сторону здания Союза писателей, где в 68-м или в 69-м году – не помню точно – проходило исключение его из Союза писателей. Абсолютно никак на это здание не прореагировал! А вот у здания облисполкома задержался на короткий промежуток времени: внимательно так его «продефилировал» взглядом, как бы запоминая какие-то особенности.

И вот, когда он дошел до художественного училища, тут мое терпение лопнуло, я забежал несколько вперед и обратился к нему со следующим примерно текстом: «Александр Исаевич, я понимаю чувство, которое вас переполняет в связи с посещением нашего города, но извините, я не задержу и не обременю ваше внимание, а просто я помню вас с детства». Ну, какие-то нужно было знаковые говорить слова, чтобы все-таки как-то сосредоточить на себе этого человека, потому что «скальность породы» в нем удивительная чувствовалась – он был похож на ледокольный киль, рассекающий льдины, если красиво говорить. Солженицын спрашивает: «А Вы кто?» Я представился. «А, я прекрасно помню Вашего отца. Как Женю Маркина, так и вашего отца Евгения помню. Как он поживает?» Я говорю: «Извините, отец умер в 83-м году». «У-у-у, да-да-да-да. Чем занимаетесь?» Я сказал, что служу там-то и там-то, на что Солженицын ответил, что в субботу у него как раз встреча в нашем институте, приходите. Я говорю: «Обязательно приду. Спасибо-спасибо». Жаль, интервьюер из меня… Да и о чем говорить? Я пожелал ему чего-то вроде: «Александр Исаевич, приятной встречи с нашим городом. Не разочароваться в нем». Как-то так. Он говорит: «Да, я вот сейчас иду на набережную, в Кремль. Хочу посмотреть, что там». Ну, естественно, напроситься сопровождать его у меня язык не повернулся, о чем, конечно, жалкую и посейчас. И мы, мило раскланиваясь, расстались напротив кинотеатра, который называется до сих пор «Родина».

Как летчики Фраермана спасали

Как ни странно, рассказывая о Фраермане, я не вспомнил такой момент. Фраерман, находясь в Солотче в послевоенный период, тяжело заболел. А пенициллин у нас только во время войны был изобретен Зинаидой Перфильевой – роман «Открытая книга» Вениамина Каверина помните? Она была женой Зильбера-старшего, того самого иммунолога, что был основателем раковой теории, старшего брата Вениамина Александровича.

А с лекарствами после войны было, естественно, тяжело. И вот какое удивительное отношение к писателям московским было, хотя не такой уж вроде пуп земли был Фраерман. Но когда он позвонил – ходил звонить, видимо, в аптеку солотчинскую, телефон тогда был только в аптеке ближайший – так вот, когда он позвонил и попросил пенициллин, то ему его доставили незамедлительно. И сделал это Байдуков, знаменитый наш летчик: помните перелет Чкалов-Байдуков-Беляков? Байдуков после войны уже генералом был. И он, пролетая над Солотчей, на лугу сбросил вот эти лекарства. И моя мать, и другие школьники солотчинские ходили их собирать. Вот такая взаимовыручка была капитальная.

Русский солдат Виктор Астафьев

Так сложилась судьба моего отца, что он курсировал по стране, которая когда-то была Советским Союзом – проживал и в Курске, и в Мурманске, и в Борисоглебске, и в Воронеже, и в Гродно, и в Перми. По Гродно я особенно жалкую, потому что там отец познакомился с замечательным писателем Василем Быковым. Они долго переписывались, у меня остались их письма.

Очень явственно помню свой приезд на последнее место жительства отца, в Пермь, где он работал в Пермском книжном издательстве – не знаю,  существует ли оно сейчас. И вот в этом Пермском издательстве отец работал редактором. Их было трое: старший редактор Геннадий Деринг и два редактора, которые эту лямку реально тянули – это были мой отец и Виктор Петрович Астафьев. Астафьев тогда несколько лет жил в Перми, как и мой отец, и вот так мне довелось увидеть этого насквозь русского человека – таких людей я уже, конечно, больше не встречал.

Понятие «фронтовик» для меня святое, фронтовиков я видел постоянно, начиная с собственного деда, и кончая своими однодворцами. Не редкость было увидеть инвалидов, даже так называемых «самоваров», безногих, передвигающихся с помощью толкушек. Но вот это вот ощущение русского солдата осталось у меня навсегда в образе Виктора Петровича Астафьева, именно в исковерканном, несколько помятом лице и его изуродованной руке мне наиболее четко виделось слово «война».

Я имел, прямо как в пьесе Володина, пять вечеров-встреч с Астафьевым. Потому что вечерами мы с отцом после работы ходили из поселка Болатово, где он жил в общежитии, к Астафьеву, который жил в съемном доме. Сейчас я уже не помню подробностей, да и годов-то мне было не столь уж много – я был пятнадцатилетний парнишка. Но разговоры у них шли, конечно, не о каком-то сюсюкании, они не рассказывали глупые анекдоты или байки писательские, нет – у них разговоры шли, в основном, о работе. Собственно о литературе там велось мало разговоров, а когда велись, то звучали фамилии мне неведомые: они разговаривали о своем писательском ремесле и о своих редакторских делах, в которые я не был посвящен.

А еще мне матом своим запомнился Виктор Петрович Астафьев. Сразу вспоминается фильм «Председатель», где Ульянов говорит: «Бабы, закройте слух!» И дальше идет замечательный видеоряд, когда бабы затыкают уши и грачи взлетают с деревьев, а потом дедок, присутствующий при этом, произносит: «Ну, я такой музыки лет двадцать не слышал». И действительно, такого виртуозного русского мата, как от Астафьева, я больше никогда не слышал. Может, это было определено энным градусом портвейна, который присутствовал при их разговорах с отцом, но это был мат гражданина, человека, который очень негативно относится к существующим порядкам… Так, наверное, и Александр Сергеевич мог бы материться, а уж Есенин – точно бы сказал похоже о существующем житии-бытии.

Особенно запомнилось, как мы выходили во двор, садились за столик, на котором мужики играли в домино, и в минуты, когда эмоции его  переполняли, когда уже действительно не хватало слов, Астафьев здоровой рукой – я помню этот кулачище, «писательской рукой» не назовешь! – бил по этому столику так, что доски стонали.

Он мне подарил тогда книжку, которая только-только вышла в Пермском книжном издательстве – повесть «Кража». Она почему-то мало упоминаема в его творческой биографии, но мне она дорога, потому что кажется особенно пронзительной – это повесть о его детдомовских годах. А здесь уже, в Рязани, работая в институте, я дал одной преподавательнице эту книгу почитать, – она интересовалась творчеством Астафьева, – и она зачем-то вырезала из книги этот автограф, вот такой вот сюжет. Но книга у меня осталась, и я частенько ее перечитываю, как и другие удивительно настоящие творения Виктора Петровича Астафьева. И если о Солженицыне я говорил, как об офицере, то об Астафьеве должен сказать как о настоящем русском солдате, который въяве хоть и не дошел до Берлина, но душою там был и свои слова на Рейхстаге оставил.
Анатолий ОБЫДЁНКИН