Ему почти девяносто; а спектакль по относительно недавней пьесе «Альмар» стал заметным событием сезона: Ксения Раппопорт и Алексей Серебряков в ролях Маргариты Коненковой и Альберта Эйнштейна создали настоящую драму любви и совести.
Он – такой библейский Иов наоборот: смерти самых близких, тяжелейшие испытания пришлись на детство, да и потом было несладко. Как из чудом уцелевшего уроженца еврейского местечка в румынской провинции, работника чулочно-носочного комбината, лейтенанта войск береговой охраны выработался классик советской драматургии – известно только небу, но его пьесы и сегодня идут по всей стране. А «ядерная» проблематика «Альмара» пугающе совпала с проблематикой дня.
Почему так вышло, как надо выпивать, зачем писать стихи на склоне дней и можно ли подружиться со своей смертью – обсуждаем с драматургом, поэтом, капитаном запаса Александром Гельманом.
Александр Гельман. Фото: alefmagazine.com
– Вы король и, по сути, изобретатель производственной пьесы. Как думаете – ваши пьесы будут смотреть, скажем, через пятьдесят лет?
– Не знаю. Я бы так сказал: дай бог, чтобы через пятьдесят лет были живые люди, которые НЕ будут смотреть мои пьесы.
– «Альмар», ваша пьеса про Эйнштейна и его драму любви и совести, превратилась в спектакль «Эйнштейн и Маргарита» и стала одним из событий театрального сезона. Как возникла тема?
– Чтоб это объяснить, надо знать, откуда у меня вообще появился интерес к атомной бомбе. Он давний.
В нашем пехотном училище изучали ведение боевых действий в условиях применения атомного оружия. Не помню точно, это был 1953-й или 1954-й, но нам показали секретный документальный фильм об испытаниях одной из первых атомных бомб. Он был простой: сначала показали – вот центр, сюда упадет бомба, а вот здесь коровы, танки, орудия, здания, лес – в одном километре от центра, в двух километрах и т.д. Потом показали взрыв.
Один наш парень, кореец, упал в обморок, вызвали санитаров, увезли его. Вот с тех пор, когда я увидел в первый раз, что осталось после атомного взрыва… Причем это была по тем временам, наверное, не очень сильная атомная бомба, сейчас гораздо мощнее.
Потом я попал на флот, в береговую оборону в Севастополь, закрытый город, и три года прослужил. Во время моей службы был страшный взрыв, затонул линкор «Новороссийск». Взрыв скрывали. Ни в печати, нигде ни строчки.
Я и мои солдаты участвовали в похоронах, на трех кладбищах ночью хоронили погибших матросов. Родителей не пустили. Город знал, город был в жутком состоянии; несколько сот человек погибло во время взрыва. Это тоже наложило на меня отпечаток.
Мы еще все время изучали, как оборонять Севастополь от атомного оружия. С тех пор меня горячо интересовала судьба атомного оружия. Ну а Эйнштейн меня вообще всегда интересовал. Хотя пьесу о нем я смог написать только пять лет назад.
– Что послужило триггером?
– Ночные мысли. Я давно стал думать, как взаимное недоверие, связанное с секретностью, можно ликвидировать, как, грубо говоря, спасти мир? Тот способ внешней политики, который существует сегодня, устарел. Посольства превратились в гнезда шпионажа, они ничего не решают. Временные возникают улучшения, но оказывается, во время этих улучшений только совершенствуется оружие.
Я понял: нужны какие-то другие формы международных взаимоотношений. И однажды придумал. Да это может показаться утопией, но… российский народ избирает вице-президента Соединенных Штатов Америки, американский народ выбирает вице-президента России. Конечно, перед этим должны произойти изменения в законах, в Конституциях, огромная работа должна произойти. Для этих вице-президентов нет военных государственных тайн: для нашего – в Америке, для американского – у нас.
Я помню, Швыдкому рассказал эту историю, говорю: «Ты же ближе к МИДу». Он говорит: «Что ты, ни одна страна никогда не согласится, чтобы узнали все тайны, это невозможно».
Это кажется невероятным только из-за заскорузлости мозгов. То есть скорее пойдут на атомную войну, на взаимное уничтожение, чем на политические перемены. Но если такого рода идея невозможна, значит, скорее всего, мир обречен на атомную войну.
Сцена из спектакля «Альмар». Алексей Серебряков и Ксения Раппопорт в ролях Альберта Эйнштейна и Маргариты Коненковой. Фото: entracte.moscow
Это все к тому, почему я написал эту пьесу. А потом прочитал письма, которые Эйнштейн писал Коненковой. Он действительно ее любил. Любила ли она его, трудно сказать. У нее был роман с Шаляпиным и с сыном Шаляпина. С Рахманиновым был роман уже в Нью-Йорке, она любила знаменитых мужчин.
И поначалу она никакой шпионкой не была. Но в 1942 году сотрудница нашего посольства при встрече сказала ей: мы про вас все знаем, и Родине надо помочь. Сам Эйнштейн не работал над атомной бомбой непосредственно как ученый. Но в конце тридцатых годов он узнал, что в Германии остались физики, и началась работа по созданию ядерной бомбы. Он испугался, что Гитлер получит атомное оружие и погубит весь мир. И пошел к Рузвельту, вернее, сначала письмо ему написал. Рузвельт дал команду создать группу.
Короче говоря, Маргарита согласилась шпионить; она дружила с женой Оппенгеймера, яростной коммунисткой, и устроила на работу к Оппенгеймеру нескольких физиков. Она также присутствовала на вечеринках у Эйнштейна, где собирались ученые, делавшие бомбу.
– Ядерный клуб?
– Что-то в этом роде. Да просто поговорить, похвастаться, Маргарита угощала их борщом русским и т.д. Она проводила много времени в Принстоне. Потом муж уже догадался, и запретил ей уезжать к Эйнштейну. Она об этом сказала своему куратору, и тогда кто-то поговорил с Коненковым, и он убрал свои шмотки и матрас в мастерскую, больше они почти не общались. Короче говоря, десять лет эта любовь длилась. А в 1945 году, после взрывов в Хиросиме и Нагасаки, Маргарита получила приказ вернуться. Она очень боялась, но у нее не было выхода. И она уехала.
– А когда вы узнали эту историю?
– Сначала прочел у генерала Судоплатова в мемуарах один абзац: «Нам оказала большую помощь супруга Коненкова»… Дальше стал копать, и оказалось очень много материала.
Маргарита умерла в 1980 году и сохранила письма Эйнштейна. За ней ухаживала сиделка, она прибрала эти письма, но не отдала их в КГБ, а оставила своему сыну, и сын потом их продал с аукциона в Лондоне. Там были не только письма. Однажды Эйнштейн решил ей объяснить теорию относительности, и на листочках рисовал, объяснял.
– И эти листочки она сохранила?
– Все. Эйнштейн, кстати, действительно был уверен: нельзя, чтобы одна Америка имела ядерную бомбу. Он считал, что любой народ, имея такое страшное оружие, начинает дичать.
– То, что в вашей пьесе называется «равновесие страха».
– Да, он хотел, чтобы Россия тоже получила ядерную энергию. Поэтому, когда он узнал, что она шпионила, он не так уж сильно был зол. Есть письма на этот счет, есть его беседа с Бертраном Расселом.
Так что официально к Эйнштейну относятся плохо в Америке. Ну ясно, что великий ученый, но все же помог России получить бомбу.
– Но как помог-то?
– Скорее всего те физики, которых она устроила на работу, тоже что-то передавали. Может быть, на пароходе, который Сталин зафрахтовал для того, чтобы Коненков перевез в Россию свои скульптуры, были готовые изделия или части, не только бумаги, не только схемы.
– Получается, «Альмар» тоже производственная пьеса?
– В принципе, да, но только здесь производство войны. Надо сказать, мне было трудно. Я первый раз написал пьесу не про придуманных, а про реальных людей. И нужно было почувствовать Эйнштейна. Получить представление о масштабах такого человека, как Эйнштейн.
– То есть гения. Вы в своей жизни видели хотя бы одного?
– Смоктуновского. Я думаю, что в Смоктуновском гениальное было. И второе, что я понял: если пробовать еще и еще искать, обязательно найдешь, только надо не сдаваться.
Сцена из спектакля «Альмар». Фото: entracte.moscow
– А что искать – характеры или тему?
– По-разному в разное время. Как возникла «Премия»? Я вообще с самого начала хотел что-то сказать серьезное, потому что работал на заводе, на стройке, знал изнутри все… Знал, что на самом деле вот это – фильмы о рабочем классе, литература о рабочем классе – фуфло, вранье. Нет того рабочего класса, который они изображают, есть разные люди, есть подхалимы, а есть нормальные, которые недовольны многим. Был свидетелем забастовок таких маленьких. И вот я принес сценарий на «Ленфильм», один из редакторов отнес его Товстоногову.
Меня позвали в БДТ. Георгий Александрович влюбился в этот текст. Сам придумал сценографию – круг, который, пока герои добиваются правды, возвращает их на то же место, где они находились вначале. Я сидел на репетициях. Георгий Александрович мне сразу сказал:
«Если у вас будут какие-то пожелания, замечания – не при всех. Отдельно вы мне скажете, я, если это интересно, учту. Но не при всех».
Там же в конце он придумал, чтобы Лавров обратился к залу: «Кто за предложение Потапова?»
– Первый интерактив в советском театре.
– Да, и все в зале поднимали руки. В общем, премьера, овации, этот сценарий сделал меня известным человеком.
Через какое-то время Олег Ефремов меня позвал в Москву. Он тоже прочитал, сразу сказал: «Я играю, я ставлю». Когда я приехал заключить договор, начались репетиции, он говорит: «Слушай, переезжай в Москву. Я чувствую, мы с тобой можем поработать». Так началась московская жизнь.
– Вы дружили с Ефремовым, что в нем, кроме таланта, было для вас самым важным?
– Яростный анти-антисемитизм. Там был случай замечательный. Он мне говорит, ко мне пришла Степанова (секретарь парторганизации). И сказала, что в горкоме партии ей сказали, у вас в театре очень много евреев: Шатров не Шатров, Рощин не Рощин, теперь еще Гельман появился. И она рассказала это Ефремову. Олег говорит: «Ну, Ангелина Иосифовна, вы-то сами как относитесь?» Ну она: «Я не знаю, может быть, действительно…»
Олег Ефремов. Фото: ITAR-TASS
А я уже член худсовета. Должно состояться заседание. Олег в это время «больной», никакой, не придет на худсовет. Короче говоря, секретарша Ефремова, очень добрая была немолодая женщина, говорит: «Александр Исаакович, я думаю, вы должны Олегу Николаевичу позвонить и сказать». Я говорю: «Но он больной!» – «Но все равно вы должны ему сказать. Больной не больной, он будет ругать вас, что вы ему не сказали». Я позвонил, говорю: «Олег, тут будет худсовет, и Степанова вроде собирается поставить вопрос». Олег говорит: «Я понял».
Худсовет только начался, заходит пьяный Ефремов, держится буквально за стенку, садится. Худсовет проходил у него в кабинете. Ангелина насторожилась. Олег не стал ожидать, что она что-то скажет, поднялся и говорит: «Мне сказали, что вы, Ангелина Иосифовна, собираетесь поставить вопрос насчет авторов наших…» Она отвечает так, словно играет партработника: «Да, Олег Николаевич, надо поставить, потому что я должна что-то ответить». «Так вы скажите следующее: Олег Николаевич сказал, что пока он в театре, ничего меняться не будет. Сказал: снимите меня, пожалуйста, тогда, наверное, будут другие авторы. Но пока здесь я, будут те авторы, пьесы которых мне нравятся. Договорились?»
Ну она замолчала. И он опять по стенке, вышел, сел в машину и его отвезли домой. Такой был Олег.
– Вы когда-нибудь хотели уехать в Израиль?
– Я гражданин Израиля.
– Могли б там жить?
– Ну, только в крайней нужде. Как-то неудобно даже это произносить: там много евреев. А тут мы как-то уже привыкли, что мы редкие такие. Ну, избранные не избранные, но нас отличают. А там и милиционеры евреи, и кондукторы.
…А с Ефремовым мы дружили действительно по-настоящему. С ним хорошо было выпивать. А лучше всех было выпивать с моим ротным. Он говорил: «Саша, единственное, чему я тебя могу научить по-настоящему – это пить и не быть пьяным».
– Научил?
– Да, не надо мрачным пить, надо радоваться. А если не радуешься, не пей сейчас! Это же прекрасно – выпить, какие-нибудь глупости говорить, тем более когда не один, товарищи вокруг. И тогда, говорит ротный, никогда голова не болит, утром встаешь нормальный, сколько б ни выпил.
– У вас есть такая строчка: «Мы – дети слов, возделаны словами». Думаете, останемся мы детьми слов? Или после того, что происходит, будет, как в «Гамлете» – дальнейшее молчание?
– Нет, все-таки фашизм немецкий был страшнее этого. И немецкая культура, немецкое искусство не погибло, появились новые поэты, писатели. Конечно, враждебность останется, ведь у многих погибли дети, мужья, родственники. И еще непонятно, чем все это кончится. Но что касается «мы – дети слов», действительно так. Даже те, кто сейчас за, разве не «дети слов»? Но только – других слов.
– Вы оказывались за свои почти девяносто лет в разных эпохах. Сегодня у вас есть ощущение опасности времени?
– Ну конечно же! Детство во время войны, когда смерть была рядом, и старость… Такая рифма ужасная.
– Имеете в виду угрозы ядерным оружием, которые мы все чаще слышим?
– Я дружил с академиком Гинзбургом, мы были народные депутаты СССР и в зале по букве «Г» сидели рядом. И он был уверен, что через несколько лет появятся бомбы, которые можно будет поместить в багажник автомобиля или даже в вещмешок, их достаточно будет, чтобы уничтожить пол-Москвы.
И да, именно сейчас возникла опасная уверенность, что в атомной войне можно победить. Наши стратеги высказываются, американцы так думают. Всерьез обсуждается мысль, что в атомной войне можно победить. История вооружений достигла апогея – от возможности убить одного человека до возможности убить всех.
Человечество в ХХI веке оказалось не способно себя защитить от атомного оружия. Сейчас во главе мира должны стоять умнейшие люди. А умнейшие люди стараются, наоборот, уйти из политики.
Александр Гельман. Фото: isrageo.com
– Казалось, в нашем народе на генном уровне зашито, «лишь бы не было войны».
– Ну вот, оказалось, не зашито. Наш народ дошел до такой степени аморализма, что почти 60% готовы к атомной войне! Благоговения перед человеческой жизнью нету в России. Но нет и у большинства других стран. Вопрос пропорции умных и глупых, осознающих и не осознающих в полной мере сегодняшнюю ситуацию в мире, становится самым насущным.
Ведь если дуракам дать свободу, они разнесут мир в щепки. Ядерное оружие создали гении. И гении нужны, чтобы защитить от него мир.
– Вы как-то сказали, что много думаете о смерти…
– Но я научился думать о смерти спокойно. Более того, я дружу со смертью. Ну, во-первых, она неизбежна, я это прекрасно понимаю. Во-вторых, по моей теории, моя смерть умрет вместе со мной, то есть она заинтересована, чтобы я жил как можно дольше. Конечно, сначала кажется: как, меня не будет?! Ну тебя не было, во-первых, когда-то, и ты появился. Нет твоего отца, нет твоей бабушки, нет твоей мамы. Смотри, сколько людей нет, которые были. Это игра, в которой людей, как куклы, запускают в действие, потом спектакль кончился, их убирают в чемодан. Иногда возникает острое ощущение исчезновения, острое ощущение, что все это будет, а тебя не будет… Но оказалось, если писать о смерти стихи, как-то спокойнее к ней относишься.
– Вы же уже были состоявшимся драматургом, когда из диалогового пространства перешли в монолог – стали писать стихи…
– Но это как раз и связано с ощущением приближения смерти; соединилось детство, старость, такой симбиоз странный. Первая книжка стихов называется «Последнее будущее», а последняя книга «После всего». И там есть какие-то попытки предварительных итогов. Думаю, во-первых, не надо упираться в одно что-то – одну идею, один замысел, одну религию. Это глупо. Ну что значит, ты на этом стоишь? Сегодня – на этом, а завтра увидишь, что нет, совсем на другом. Или начинаешь корежить себя, чтобы быть на этом. А зачем?
Во-вторых, я очень люблю свое воображение, оно свободно, ему все можно – это твои возможности, и не надо бояться. Чего бояться? Ну девяносто лет, елки-палки. Хотя я себя чувствую на сорок пять-пятьдесят. Я могу влюбиться еще. И еще две пьесы собираюсь написать!
И в-третьих, давно уже не переживаю по мелочам. Вот меня обманули или меня обидели – ну и что? Не надо быть рабом того, что ты должен отплатить.
У меня есть стихотворение, где я говорю, что у меня такие разные друзья, что они между собой враги, но я выпиваю и с теми, и с этими. Я даже с Богом, там пишу, готов выпить и не воспользуюсь этим для того, чтобы просить у него простить мои грехи.
ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ
Риэлтор-романтик со «спартаковской» душой
Наши страницы в соцсетях