Новая газета
VK
Telegram
Twitter
Рязанский выпуск
№42 от 17 ноября 2022 г.
Сердце Герцена

Аристократ, демократ, заключенный, ссыльный, миллионер, революционер, издатель, писатель – во всем свободный…

Итак, облик. Все, видевшие его, сходятся на том, что он был среднего роста и полноват, а Толстой даже назвал его «толстеньким человеком». Иван Панаев назвал его карие глаза «остроумными» и заметил «тонкое юмористическое выражение у оконечностей губ». Авдотья Панаева говорит о его серых глазах и «скором, громком голосе». Лев Толстой, пришедший в гости к Герцену в его лондонский Park-House, видел, как полноватый Герцен скатился по лестнице, «как мяч», и много лет спустя говорил о том, что в нем было «внутреннее электричество». Многие подтверждали, что Герцен был похож на свои фотографические портреты, но портреты не могли передать его «удивительно живых глубоких глаз, которые, освещая огнем это красивое лицо с высоким, прекрасно очерченным лбом, придавали ему особенную привлекательность».


Репродукция портрета Александра Герцена (1836 г.) работы художника Александра Лаврентьевича Витберга

К его странным свойствам относилась способность обходиться без сна. Когда гости уходили в три часа ночи, он шел гулять, гулял до утра и возвращался в отличном расположении духа, чтобы снова разговаривать, спорить, читать и писать.

Во Франции, чтобы издавать газету или журнал, нужно было дать залог. Герцен дал сидевшему в тюрьме «неукротимому гладиатору» анархисту Прудону 24 тысячи франков на залог для издания газеты «Глас народа» и был в ней соредактором. Прудон писал в газету из тюремной камеры с окном, забитым до середины досками, газету закрыли, «мой залог был схвачен до копейки», и в длинном перечне предъявленных полицией причин, почему Герцен подлежит высылке из Франции, было участие в подрывном издании. Но закрытие и высылка – это было только начало, не конец.

В Лондоне, годы спустя, он основал Воль¬ную русскую типографию, где печатались «Колокол» (с приложением «Под суд»), «Полярная звезда» и «Голоса из России». Начиная дело, он обращался к огромной стране, которая молчала, как придавленная плитой: «Быть вашим органом, вашей свободной, бесцензурной речью – вся моя цель». И страна заговорила. Материалы для его свободных русских изданий шли потоком: русские, выехавшие за границу, посылали ему из Германии конверты и пакеты с документами, памфлетами, разоблачениями, редкими историческими материалами. Эти же русские путешественники потом ввозили неподцензурные издания Герцена в Россию. Сотен или десятков тысяч экземпляров, которыми гордится современная пресса, Герцен не знал; «Колокол» в момент наивысшей популярности имел тираж 2500 экземпляров, и этого хватало, чтобы греметь на всю Россию – от Зимнего дворца до каморок разночинцев.

Один мемуарист называл «Колокол» «высшей инстанцией, к которой апеллировали все искавшие правды». Правительство запрещало газету лондонского эмигранта, но при этом внимательно читало критику и разоблачения, которые там печатались. Влияние «Колокола» доходило до того, что на его статьи порывались отвечать высокие сановники. Иркутский генерал-губернатор Муравьев, написавший опровержение на одну из статей «Колокола», должен был прибегнуть к протекции ссыльного Бакунина, чтобы опубликовать свой ответ.


Обложка издания «Колокол»

Попасть к Герцену в гости было просто. Его адрес можно было узнать в книжном магазине Трюбнера в лондонском Сити. По заведенному порядку Трюбнер передавал Герцену записку, в которой посетитель сообщал краткие сведения о себе и просил о встрече. Часто гостя ждал обед с шампанским и фруктами и беседа до позднего часа, когда омнибус уже не ходит. Тогда Герцен предлагал гостю остаться у него на ночь.

Некоторых посетителей он заманивал на обед русской кашей, приготовленной из русских же продуктов, которые доставлял ему капитан русского корабля, почитатель и поклонник Герцена.

Герцен был мастер бесед, король общения. «Речь его сверкала неистощимым каскадом острот, шуток, каламбуров, блестящей игрою неожиданного сближения мыслей и образов». Толстой видел в нем сочетание «глубины и блеска» – нечастое в людях сочетание.

Если к нему приходил человек пишущий, то он мог попросить читать себе вслух его труд – однажды слушал пять часов подряд, как гость читал ему свой проект освобождения крестьян. И, дослушав с величайшим вниманием до конца, тут же велел отправить в печать в своей Вольной русской типографии.

Но мог и молчать, слушая спор гостей – о политике, о России, о Европе, о философии, о религии, о будущем, близком и дальнем. Один из мемуаристов написал, что Герцен смотрел споры, как другие смотрят спорт.


Александр Иванович Герцен, его дочери Наталья (слева) и Ольга (справа) около 1860 года. Репродукция ТАСС

Бутылка шампанского часто была спутником послеобеденных бесед в его лондонском кабинете. В России, пока он не покинул ее, в ныне исчезнувшем подмосковном Соколове, где он снимал на лето имение и куда приезжали к нему друзья, он имел привычку перед обедом выпивать рюмку водки. Однажды, после затянувшейся за полночь дружеской беседы – она же попойка, ибо пили много и весело, – вся водка была выпита. Герцен, светлый ум, догадался – взял спирт, на котором его жена готовила кофе, капнул воды. Это ему так понравилось, что он не раз потом пил спирт с Иваном Панаевым.

Герцен вырос в доме на Тверском бульваре, где жили его отец Иван Алексеевич Яковлев и брат отца, сенатор (Герцен всегда писал – Сенатор). Детское имя Герцена было Шушка. В доме было шестьдесят человек прислуги. Каждый имел одно дело, не особо обременительное. Один человек, например, подогревал газету, прежде чем ее подадут Ивана Алексеевичу. Ну действительно, не читать же барину холодную газету! В памяти мемуаристки осталась «приемная, полная лакеев». В доме Александра Яковлева, племянника отца Герцена, «нас всегда встречало несколько человек прислуги, у которых не было другого занятия, кроме курения табаку и игры на торбане» (пишет другая мемуаристка). Так, переходя из одного помещичьего дома в другой, можно собрать целый народ якобы занятых, но на самом деле почти ничего не делающих людей.


Дом Герцена на Тверском бульваре

Не этот ли уклад жизни под другим именем и в других формах переходил из века в век и сохранился вплоть до СССР? «Мы делаем вид, что работаем, а они делают вид, что платят».

Но не только люди низшего звания симулировали занятость, высшего – тоже. Сам Шушка с восьми лет был записан на службу в Кремлевскую экспедицию, никогда туда не ходил, но зато в дом на Тверском бульваре время от времени приезжал чиновник и объявлял о присвоении ему очередного чина. До университета, то есть до семнадцати лет, малолетний чиновник без опыта службы не знал ни компаний, ни широкого дружеского круга, он жил в доме отца, в двух своих небольших комнатах, и знал только родных и учителей. Из друзей были у него только кузина и Ник Огарев. Он жил, отрезанный от мира толстыми стенами особняка, в тяжелой атмосфере дома, где его отца все называли «der Herr» и боялись его, хотя он не был ни злым человеком, ни садистом в духе помещиков-самодуров. Но он был тяжелый человек, который часами читал нотации провинившимся слугам. Он не любил свежего воздуха и запрещал открывать окна в доме.

Прямо с университетской скамьи Герцен попал в тюрьму. Ночью за ним пришли, полиция рылась в его книгах, бумагах и белье. Он девять месяцев сидел в Крутицких казармах, в ушедшей в землю старинной келье, превращенной в камеру. Однажды потерял сознание от угарного газа – его отпаивали хреном с солью. «К тюрьме человек при¬учается скоро, если он имеет сколько-нибудь внутреннего содержания». Не будем эти слова Герцена трактовать расширительно, имея в виду всякую тюрьму – он говорил о той, в которой сидел и где ему позволяли учить итальянский, варить кофе в печке и даже однажды распить с надзирателем бутылку прекрасного «Иоганнесберга», откупорив ее с помощью гвоздя.

Герцен проходил по делу о пирушке, на которой молодые люди выпили, танцевали и пели издевательскую песню об императоре Николае. Кажется, чепуха, пустяк, но не таков был Николай, «бездушно-жестокосердный и мстительный» человек с «оловянными глазами»: он создал следственную комиссию, чтобы месяцами искала тайное общество.

Герцен ни на одном из многочисленных допросов ничего не признал, ни в чем не сознался, никого не выдал и ни разу не каялся, а вел себя с холодной дерзкой вежливостью дворянина.

По пути в ссылку – он ехал в возке вместе с жандармом – он едва не утонул, когда возок плыл на дырявом дощанике по разлившейся на пятнадцать верст Волге.


Александр Герцен . Репродукция фотохроники ТАСС

Когда молодой Герцен поехал в свою первую ссылку в Вятку, то это была ссылка барина, который ни при каких обстоятельствах не должен лишаться достоинства и комфорта: вместе с ним, помимо множества одежды, вещей, книг, поехали ящик с лучшими винами и другой с холодными паштетами. Сопровождали его бывший учитель Зонненберг, имевший задание обставить новое жилье Шушки и обустроить его жизнь, и дядька Петр Федорович, до этого четыре года возивший его в университет. Когда он вернулся из ссылки, он и тут был барином – не захотел жить в одном доме с отцом, пусть дом на Тверском бульваре и имел несколько десятков комнат. Отец дал ему дом на Сивцевом Вражке, и там он жил с женой и маленьким сыном.

Богатый человек, миллионер с ценными бумагами в портфеле (однажды портфель со всем его состоянием украли в Неаполе, но он его вернул, совершив прогулку в трущобы, где говорил с тем, кого сегодня мы бы назвали «главарем мафии»), знакомый с Джеймсом Ротшильдом, который помог ему вернуть имения и капиталы, арестованные в России, – и при этом радикал, смело и резко выходивший за границы дозволенного. Насколько далеко он выходил, показывает, например, то, что княгиня Хованская, сестра отца Герцена, называла его, дважды сосланного, «каторжником». Иван Панаев говорит о «беспощадной крайности» его воззрений и о «желчном сарказме», который, впрочем, появился только в поздние годы. А до этого в Герцене никакого сарказма не было – одно чистое пламя свободы.

Между Герценом и императорской Россией было непримиримое противоречие. Он был в словах и мыслях широк, она была в мозгу своем узка, вся состояла из каких-то загогулин и наростов.

Он был свободен всей душой и складом мысли, а они лезли к нему со своими правилами и установлениями, в которых он за версту чувствовал лицемерие и гнусность. Принять их правила жизни было для него то же самое, что добровольно заколотиться в душный ящик. Так жить он не хотел. Презрением и ледяной насмешкой дышат строки и страницы, которые он написал о власти, ее людях и порядках. Он со злой усмешкой видел их насквозь, а они тоже – видели в нем карбонария. Император Николай – даром что имел власть над миллионами людей – был человек мелкой мстительности и трижды запрещал Герцену выехать за границу. Собственноручно писал на его прошениях: «рано». Что рано? почему рано? и откуда ты, толоконный лоб в мундире, знаешь, что рано? Когда все же, после одиннадцати лет непрерывного полицейского надзора, Герцена выпустили, он на границе пожалел, что вторую голову орлу не снес: «Вот столб и на нем обсыпанный снегом одноглавый и худой орел с растопыренными крыльями… и то хорошо – одной головой меньше».

Тупость полбеды, а беда – жестокость. Как много видел он того и другого там, где другие ничего не видели, потому что привыкли, притерпелись, притерлись, разложились. А он видел голодных крестьян, насильно переселяемых в Тобольскую губернию и «кочевавших без корма и ночлегов по Тверской площади», видел одетых в солдатские шинели еврейских детей восьми, десяти и тринадцати лет, которых по десять часов в день гнали служить на флот по раскисшим дорогам, а они надрывно кашляли и тихо умирали; ужаснее этого он ничего не видел. Он знал губернатора, который, назначая чиновника на следствие, говорил ему, чем следствие должно закончиться, и горе чиновнику, если кончалось не тем; видел воров, казнокрадов, плутов, в ссылке должен был сидеть за одним столом с четырьмя писцами, узнал всю убогость их жизни и души, канцелярии называл «закоптелыми», а сидящих в них чиновников – «обтерханными». А попов – «духовными квартальными».

Революция и «социальное обновление общества» были его мечтой с детства. В Париже он однажды видел, как по бульварам шли двадцать тысяч парижских пролетариев и пели Марсельезу. Это было одно из самых больших впечатлений в его жизни. Во время польского восстания 1863 года он шел против настроения русского общества, в том числе большинства читателей его изданий: «По его мнению, народная и государственная совесть России обязывала ее развязаться с Польшею и дать ей полную независимость». До такой радикальной мысли и в сегодняшней России не все дошли. Ценой этого было падение тиража «Колокола» с 2500 экземпляров до 500.

Он жил широко и не умел иначе. Такой образ жизни он унаследовал от отца вместе с огромными деньгами, которые освобождали его от тех забот, которыми живут большинство людей. В подмосковном Соколове он на лугу устраивал обеды для гостей, один из которых называл их «почти колоссальными». В Париже он приглашал друзей на обед – непременно роскошный – в ресторан Petit moulin rouge; выезжая из Парижа в Рим, заказывал себе в Риме личного повара; в Англии, на даче в Торквее, пил чай из русского самовара с русской же черной икрой. В Лондоне он заказывал отдельные кабинеты в лучших ресторанах, приглашал на обед друзей и гостей и, желая их удивить и порадовать, угощал супами из бычьих хвостов и черепахи. Толстого, приехавшего к нему в его Park-House, он потащил в ресторан, который тому показался заведением невысокого пошиба. Но это был молодой Толстой, то есть не тот, который годы спустя размачивал баранки в кипятке и носил дерюгу и сапоги. «Я был в то время большим франтом, носил цилиндр, пальмерстон и проч.».

Но главным в этих собраниях людей вокруг Герцена и вместе с Герценом были не черепаховые супы и не шампанское, которое заказывалось ящиками и которое, громогласно хохоча, разливал по бокалам друг Герцена Кетчер, главным всегда был разговор, мысль, беседа.

В его доме в Лондоне было столпотворение гостей – русских, поляков, итальянцев, немцев. Они приходили и приезжали десятками и сотнями, чтобы передать ему рукопись или документ для «Колокола», чтобы сообщить ему свой план свержения царизма или обменяться с ним мыслями о будущем человечества. Прислуга знала, что должна пускать всех. Среди этих всех могли быть шпионы, поэтому Герцен, знакомя одного гостя с другим, никогда не называл фамилию, а только имя, да и то не всегда настоящее. Он знал, что в Европе полно русских шпионов и дом его под их присмотром. Он никогда не передавал в Россию записок, чтобы никто не знал его почерка, и избегал посылать на родину свои портреты. Береженого бог бережет.

Его дом был центром европейской демократии, точкой притяжения для революционеров, анархистов, коммунистов, либералов из разных стран, бродильным чаном, где замешивались и всходили идеи и планы.

Народовольцы братья Серно-Соловьевичи, Александр и Николай (которого Герцен за его рыцарский характер называл «Маркиз Поза»), эмигрант Василий Кельсиев (просил у Герцена работу и получил ее), Григорий Благосветлов (будущий издатель «Русского слова»), Павел Бартенев (будущий издатель «Русского архива»), художник Иванов (картина «Явление Христа народу»), Петр Мартьянов (крестьянин, выкупивший сам себя из рабства и мечтавший о земском царе, при возврате в Россию арестован и осужден, умер в тридцать лет в тюремной больнице), патер Печерин… В огромном потоке людей, проходившем через гостиную Герцена, совсем не обязательно все были революционерами или политиками; были там и два железнодорожных инженера Панаевы, певшие русские песни, в то время как четырехлетняя дочка одного из них Леля плясала в русском костюме. «Герцен и Огарев стояли взволнованные, грустные и обрадованные в то же время».


Русские писатели, публицисты, революционеры Николай Огарев и Александр Герцен (слева направо) в фотоателье братьев Майер. Репродукция. Великобритания. Лондон. Конец 1860-х гг.

Русская литература тоже шла к Герцену в гости: Иван Тургенев (отговаривал его издавать «Колокол»), Мария Маркович, она же Марко Вовчек (с мужем и сыном прожили у Герцена четыре дня), Чернышевский (договаривался с Герценом об издании «Современника» в Лондоне, если он будет запрещен в России), Михаил Михайлов (поэт, у которого впереди была Нерчинская каторга и ранняя смерть). И еще – Лев Толстой.

Гарибальди приезжал в дом Герцена во время своего визита в Англию, когда улицы были загружены народом и люди впряглись в его карету вместо лошадей. Другой великий итальянец, Маццини, спорил с Герценом о задачах революции. Участник польского восстания Станислав Ворцель посещал его, французский республиканец Луи Бланк играл с его дочерью.

Странным образом революционеров сменяли высокопоставленные лица из русских правительственных кругов, которые не афишировали свои визиты и говорили с Герценом один на один в его кабинете, и даже принц Наполеон, кузен императора Наполеона III, приезжал к нему, чтобы засвидетельствовать свое почтение.

Но нельзя представлять Герцена как всеядного любителя всего и всех на свете, готового улыбаться и блистать кому угодно. Убеждения были для него важнее личной приязни, вернее, с расхождением убеждений исчезала личная приязнь. Встретившись в Париже с Василием Боткиным, с которым когда-то был дружен, но разошелся из-за того, что тот сменил убеждения, он сделался «холодно спокоен… его добродушное выражение исчезло, а глаза приняли строгое и даже жесткое выражение». С Кавелиным он прекратил всякое общение после того, как тот опубликовал одну свою статью, и холодно сообщил ему, что восстановит отношения только после того, как тот отречется от опубликованного. С Некрасовым, искавшим с ним встречи в Лондоне, чтобы объясниться после темной истории с деньгами Огарева, он отказался встречаться – велел, чтобы лакей вернул визитную карточку: «Не принимают».

Репродукция портрета Александра Ивановича Герцена (1867 год)

Удары, которые он получал, кажутся невыносимыми, несчастья его необозримы. Трое его детей умерли один за другим, едва родившись; сын Коля родился глухонемым; корабль, где мальчик был вместе с мамой Герцена Луизой Ивановной, ноябрьской ночью утонул в бурю у побережья Ниццы. Ночью Герцен шел вдоль ряда гробов, с которых снимали крышки, в свете свечи смотрел на лица мертвых и не смог найти среди них ни сына, ни матери. От Коли остался только саквояж с красками и перчаткой.

Вернуться в дом, радостно иллюминированный к приезду сына китайскими фонариками, к столу под белой скатертью, на котором уже стоит шампанское и новые детские игрушки, и – что?

Жена Герцена Наталья – его Natalie, так он звал ее, – была беременна и больна. Она не вставала с постели, ее мучали нервный тик, боли и те же мысли, что и Герцена. «Коля, Коля, не оставляет меня, бедный Коля, как он, чай, испугался, как ему было холодно, а тут рыбы, омары!» У нее случились преждевременные роды. Мальчика успели назвать Владимиром, прежде чем он умер. Наталья умерла вслед за сыном. «Ты дрянь перед своей женой» (когда-то говорил Герцену его друг Кетчер). Он это помнил. Перед смертью у нее почернели губы и зубы. «Все равно – жив, не жив, и еще более все равно – в Америке, в Ницце, в Шлиссельбурге».

«Искалечена, опустошена». Так он сказал о своей жизни.

Ночами он бродил по Лондону и в одиночестве долго сидел на мосту Ватерлоо, смотря на реку. Самоубийство? А дети, две маленькие девочки у него на руках? «Но самоубийством не кончают вследствие рассуждений; пуля не есть силлогизм». В Лондоне, в доме, который он снял, обставленном чужой мебелью – за границей у него никогда не было своей, – он жил с дочерьми и не справлялся с их воспитанием, он знал, что не справляется с хозяйством, не дает девочкам того, что давала им мать. Однажды он заплакал – этому есть свидетельница, которая была потрясена его слезами.

«Русские и польские эмигранты наводняли его дом, как саранча. Они буквально завладевали домом, чувствовали себя господами, распоряжались и хозяйничали, как им заблагорассудится… Сам Герцен больше всех от этого страдал и часто доходил до крайнего раздражения».

С годами он все сильнее чувствовал себя скитальцем с чемоданом и чернильницей, которую всегда возил с собой. Россия, для которой он писал, издавал и жил, повернулась к нему спиной и больше не считала его светочем и всесильным журналистом, которому следует посылать сведения обо всем; поток писем и посетителей из России сначала уменьшился, потом иссяк. Два года он издавал ослабевающий «Колокол» себе в убыток, а потом в поисках новой публики стал думать о том, чтобы издавать его на французском. В отличие от Огарева, который тоже был крупным богачом, но лишился состояния, Герцен хорошо управлял своими деньгами, но в полосе неудач и он делал ошибки. Когда в Америке началась Гражданская война, он продал американские ценные бумаги и очень жалел об этом, когда война кончилась и бумаги снова пошли в гору. Его мучила не только потеря денег, но и то, что он засомневался в успехе борьбы против рабства и заколебался в вере в американскую республику, которую называл «здоровой и органически развитой страной».

Здоровье его пошатнулось, у него был диабет. Врачи советовали ему ехать в Карлсбад на воды, но он не хотел ехать в косную императорскую Австрию, когда-то выдавшую Бакунина русскому царю. Врачи просили его умерить гастрономическую роскошь ресторанных обедов, но он не хотел их слушать и жил, как прежде. Но как прежде не получалось, в самом воздухе произошли изменения, исчез воздух идеализма и свободы, которым он дышал, а в новой трезвой эпохе он ощущал себя потерянным и лишним. Он ездил по Европе, выбирая новое место жительства, думал о Париже, который то бодрил его, как шампанское, то наводил тоску, как Санкт-Петербург. Но и в Париж он не хотел, пока там был отвратительный Наполеон III. В Женеве он жил в роскошной вилле Chateau Boissiere, которую до него занимала русская великая княгиня. «О женевских эмигрантах он говорил с отвращением. Они его оскорбляли умышленно. Один кричит нарочно через улицу: «Герцен! Герцен! Будете дома?» – без всякой надобности, но чтобы показать: вот как мы его третируем».

Они видели в поседевшем барине, живущем во дворце с парком и картинами, обломок прошлого и не без наглости требовали от него денег, а кроме денег он ничем не был интересен им.

Он думал о смерти. «Конец, как и начало, придет случайно, помимо сознания и разума. Я не буду стремиться ни ускорять, ни избегать его».

Жить в отрешении от мира он никогда не мог. Ему нужен был весь огромный, беспокойный, куда-то летящий, к чему-то стремящийся мир, наполненный людьми, исчерканный дымом труб, мир в гуле голосов, звучащих на площадях и в гостиных, мир со стуком колес кэбов и омнибусов, по крышам которых барабанил дождь. Поэтому в Париже он ходил на собрания и лекции, посещал сходки и встречи, слушал и спорил и повсюду и всегда был европейцем с душой русского. В Зале Капуцинов на лекции революционера Вермореля было душно и жарко, его продуло, он заболел. Это было воспаление легких, осложненное диабетом. За день до смерти в пять утра Герцен попросил дать ему хлеба, но в его гостеприимном, радушном, хлебосольном доме по странной случайности ночью не могли найти ни ломтика. Все-таки отыскали сухарик, дали ему.


Могила Герцена

На похоронах Герцена в Париже было «человек тридцать разных мужчин… ни одного из русских». Единственный русский, Николай Тургенев, из-за больных ног не мог подняться по лестнице и долго ждал на улице, пока вынесут гроб. «Четверо служителей подняли ящик и понесли его мимо нас; все оставались в каком-то бесчувственном равнодушном безмолвии».

Алексей ПОЛИКОВСКИЙ, обозреватель «Новой газеты»

Фото: хроника ТАСС, Агентство «Москва»

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

Сон Олеши

Подписывайтесь на телегу «Новой», чтобы наши новости сами находили вас 

Алексей Поликовский